I
Мы выехали из города в пятом часу вечера.
Я помню это точно, потому что посмотрел на часы — простые электронные «Электроника» в сером пластиковом корпусе, которые отец подарил мне на тринадцатилетие. Они показывали 16:47, и цифры были ярко-зелёные на сером фоне, как светлячки в траве. 16:47. Последнее городское время. Я зачем-то запомнил эти цифры, хотя запоминать было нечего — просто четыре числа, разделённые двоеточием. Но они врезались в память, как заноза: не болит, а чувствуешь.
«Москвич» стоял у подъезда, забитый вещами под завязку. Отец утрамбовывал чемоданы в багажник уже полчаса, и каждый раз, когда ему казалось, что всё влезло, мама приносила что-то ещё. То коробку с посудой, переложенную старыми газетами. То узел с постельным бельём, перевязанный бельевой верёвкой. То банку солёных огурцов, которую она забыла отдать соседке. То свою швейную машинку «Чайка» — тяжёлую, чугунную, с ручкой, которая проворачивалась с тихим скрежетом, если её тронуть.
— Она мне ещё пригодится, — сказала мама таким тоном, что отец только махнул рукой и выругался сквозь зубы.
Отец вообще в тот день был молчаливее обычного. Он не спорил, не ругался, не пытался ничего доказывать — просто делал, что должен. Запихивал чемоданы, проверял масло, протирал лобовое стекло тряпкой, которая оставляла на стекле серые разводы. Двигался он как-то тяжело, будто каждый шаг давался ему с усилием. В тот момент я списывал это на усталость — всё-таки сборы заняли три дня, и последние сутки мы почти не спали. Но теперь, вспоминая тот вечер, я понимаю, что дело было не в усталости. Дело было в том, что он не хотел ехать.
Я стоял у подъезда и смотрел на наши окна. Четвёртый этаж, крайнее справа. Три окна, выходящие во двор, — кухня, моя комната, родительская спальня. Сейчас они были тёмными — мы выключили свет перед уходом, и теперь окна смотрели на меня пустыми глазницами, в которых не было ничего, кроме отражения вечернего неба. В моей комнате остался диван с продавленными пружинами, которые впивались в спину, если лечь неудачно. В кухне — царапина на подоконнике, которую я оставил перочинным ножом, когда мне было семь. В спальне — пятно на обоях, которое мама безуспешно пыталась замыть. Все эти мелочи, которые раньше составляли мою жизнь, теперь становились ничьими. Через неделю в квартиру въедут новые жильцы, и они не будут знать, откуда взялась царапина на подоконнике и почему в спальне пятно. Им будет всё равно.
— Коля! — позвал отец. — Садись. Поехали.
Я в последний раз посмотрел на окна и залез на заднее сиденье, упираясь коленями в спинку отцовского кресла. Сиденье было холодным, несмотря на то что мы таскали вещи уже час. От него пахло бензином и старой обивкой — запах, который я помнил с детства, запах всех наших поездок. В багажнике что-то звякнуло, когда отец захлопнул крышку. Кажется, та самая банка с огурцами.
Мама села вперёд, пристегнулась и сразу отвернулась к окну. Она теребила ремешок сумки — крутила его между пальцами, завязывала в узел, распускала и снова крутила. Этот жест был мне знаком: так она делала всегда, когда нервничала. Врачи, наверное, назвали бы это неврозом навязчивых движений, но для меня это было просто «мамино теребление». Отец вставил ключ в замок зажигания, повернул, и мотор завёлся с третьей попытки — он всегда заводился с третьей попытки, и это тоже было частью ритуала.
— Всё взяли? — спросил отец, глядя в лобовое стекло. — А то вернёмся — не вернёмся.
— Всё, — ответила мама. — Поехали.
И мы поехали.
Конец страниц. Дальше — дом, комната, календарь, ластик, первый стук.


